
© Пресс-Служба Эрмитажа
Известность Михаила Пиотровского как директора Эрмитажа давно заслонила в публичном пространстве другие стороны его жизни. И в своей небольшой, но ёмкой книге «Я – арабист», вышедшей в феврале в издательстве «Слово», он рассказывает о себе, своей биографии с позиции востоковедческого образования и научного профиля арабиста.
В восьми эссе раскрывается образ учёного, востоковеда, полевого исследователя, чья биография выстроена вокруг арабского языка и арабского мира – мы узнаем Пиотровского таким, каким он был задолго до того, как переступил порог Зимнего дворца в качестве его хранителя. Богато иллюстрированная семейными снимками и фотографиями из экспедиций книга тем не менее сохраняет эмоциональную сдержанность – и Пиотровского, всегда очень красноречивого, щедрого на воспоминания, разнообразные отсылки и жизненные зарисовки, мы узнаем скорее не в мемуарном амплуа, а как автора культурологического описания изучаемых восточных государств.

© Пресс-служба издательства СЛОВО/SLOVO
Повествование развивается как хронологически, так и в соответствии с географией судьбы её автора: урартские крепости Кармир-Блур и Эребуни, где его отец, основатель урартологии Борис Пиотровский, вёл раскопки, Каир студенческих лет, Пальмира и Пенджикент, Йемен, Багдад и Иерусалим.
Последнее, восьмое эссе выбивается из общего биографического ключа. Философско–теоретическое размышление о происходящем на Ближнем Востоке сегодня, попытка осмыслить современные события через разные концепции истории и цивилизации.
Александр Радаев взял интервью у Михаила Борисовича Пиотровского для РБК–стиль.

© Пресс-служба издательства СЛОВО/SLOVO
– Перед нашим интервью я заметил здесь на книжной полке «Палаццо Мадамы» (книга Льва Данилкина о директоре Пушкинского музея Ирине Антоновой). Пользуясь случаем, хочу спросить о вашем отношении к возвращению Дрезденской коллекции. Для меня сама ситуация возврата Дрезденского собрания очень странная, сложно представить, почему мы отказались от такого сокровища. Какой у вас взгляд на это?
– Возвращение Дрезденской коллекции было условием создания ГДР, которая была нужна нам политически, и это было важнее, чем обладание коллекцией. Мы должны иметь в виду: политика и культура – это вещи разные, но часто идущие рядом. Сейчас мы живём в мире, который считает, что всё вывезенное должно возвращаться. Я сегодня упоминал моего соавтора, британскую журналистку Джеральдин Норман, с которой мы вместе написали книгу «Культура как скандал. Из истории Эрмитажа». Она также является автором вышедшей на русском языке книги «Отстаньте от искусства!», где говорит о том, что культурные ценности из музейных коллекций не надо никуда отдавать.
На Западе никто не согласился опубликовать эту книгу. Сейчас господствует общее представление, согласно которому все когда-то ограбили друг друга, а значит, музеи хранят награбленное и всё следует возвращать. В этом контексте рассматривается и германская история. Когда я только стал директором, это была одна из самых популярных тем: немцы требовали отдавать и отдавать. Позднее вспомнили и о других, и теперь немцы оказываются на одном уровне с турками, греками, египтянами, итальянцами и многими другими.
Сегодня уже звучат требования вернуть «Мону Лизу» из Лувра в Италию – на том основании, что Леонардо был итальянским художником. Мы живём в мире, где перестают понимать ценность музея и значение того, что произведение оказывается изъято из своего первоначального контекста. Между тем музей по самой своей природе вырывает предмет из среды его происхождения. Этому пониманию, по-видимому, приходится заново учиться. И история с Дрезденом – лишь один из эпизодов этого более широкого процесса.

© Пресс-служба издательства СЛОВО/SLOVO
– Если эта новая идеология всё-таки закрепится и окажется доминирующей в будущем, может ли это означать смерть музея в его прежней форме?
– На самом деле музей попадает сейчас в общую систему «культуры отмены». Вы посмотрите, что говорят гиды, приводящие любых иностранцев из стран третьего мира: «Это всё украдено у ваших народов».
– Во всяком случае, Эрмитажа это в меньшей степени касается, поскольку ваши коллекции были куплены.
– Однако в современных колониальных дискуссиях сам факт «покупки» уже не считается достаточным аргументом. Часто утверждается, что музеи в большинстве случаев недоплачивали за приобретённые произведения. Мы знаем, что уже признаны недействительными многие приобретения, сделанные нацистской Германией во время Второй мировой войны, поскольку они совершались под давлением и принуждением.
Все это чрезвычайно сложная проблема, и простых решений здесь нет. В каждом случае необходимо серьёзное и внимательное разбирательство. От музеев требуют возвращать произведения – иногда государствам, иногда другим музеям, в том числе частным. Например, сейчас значительное количество предметов возвращается в Африку.
– И многое тут же попадает на чёрный рынок.
– Да. Часто происходит так: в Европе предметы возвращают прежним владельцам, а затем они появляются на аукционах. В результате вещи из музейных собраний переходят в частные коллекции.
Я считаю, что из музея ничего отдавать не следует. Любая вещь, оказавшаяся в музее, когда-то имела практическое назначение – будь то картина, стул или любой другой предмет. Попадая в музей, она становится частью другого повествования. Музей – это не склад, а целостный рассказ, и из этого рассказа нельзя произвольно изымать отдельные элементы.
Именно поэтому мы считаем, что музейные коллекции должны быть неделимыми. В Союзе музеев России этот принцип был сформулирован как концепция и закреплён в российском законодательстве. Согласно ему, из музейных фондов нельзя изымать предметы, за исключением редких случаев, когда доказано, что музей не способен обеспечить их надлежащее хранение.

© Пресс-Служба Эрмитажа
Чтобы закрепить эту логику, музеи сегодня принимают концепции коллекционирования. Это не просто перечень экспонатов, а объяснение того, почему именно эти предметы находятся в собрании и какую роль они играют в его структуре. Такой подход утверждает понимание музея как культурного целого, а не как набора вещей, которыми можно свободно распоряжаться.
Однако многое по-прежнему зависит от политической конъюнктуры. Так было и с Дрезденом. В 1920-е годы из Эрмитажа продавали произведения искусства, чтобы финансировать индустриализацию и вооружение страны. Безусловно, по отношению к культуре это было тяжёлое решение, но тогда считалось, что государственные задачи важнее. Хотя остаётся вопрос: действительно ли их нельзя было решить другим способом?
– Скажите, распространяется ли эта новая концепция, которую разработали в Совете музеев, на возврат светильников Ходжа Ахмета Ясави в Казахстан (они были вывезены из его мавзолея в 1935 году)?
– Эта концепция закреплена в российском законодательстве. Казахстан попросил вернуть котёл из мавзолея Ходжи Ахмеда Ясави. Если бы этот предмет не оказался в своё время в Эрмитаже, он, скорее всего, давно бы исчез. Его могли переплавить: это был ритуальный предмет с арабскими надписями и кораническими текстами, и вполне возможно, что от него ничего не осталось бы. Но он находился в Советском Союзе как часть единого музейного фонда. Поэтому решение о его передаче могло быть принято и осуществлено сравнительно просто.
– Эрмитаж стал для него охранной грамотой?
– Да, именно так. Позднее он был передан обратно: решение принял сам Эрмитаж. Формально его и следовало вернуть, поскольку он был взят на временное хранение. К тому же тогда речь шла о передаче внутри одной страны – фактически из одного музея в другой, в рамках единой музейной системы Советского Союза. Да и принцип неделимости музейных коллекций в то время ещё не был закреплён.
Со светильниками ситуация юридически сложнее: речь уже идёт о двух разных государствах. К тому же предметы были изготовлены не в Казахстане – предположительно, в иранской или даже сирийской мастерской – и лишь подарены Тимуром. Здесь возможны разные интерпретации и, вероятно, политические решения.
Однако с музейной точки зрения я считаю, что трогать их не следует: пусть они остаются в Эрмитаже и продолжают выполнять свою роль как памятники тимуридского искусства. Котёл, вернувшись в мавзолей, занял там естественное место. Но в Эрмитаже он участвовал в более широком рассказе об истории мусульманского искусства, где воспринимался как выдающийся шедевр. Теперь же он стал частью повествования об истории ислама в Казахстане. Это разные контексты.
Вопрос в том, какой из них в конкретный момент оказывается важнее. Поэтому подобные решения всегда требуют отдельного рассмотрения – так, чтобы они как можно меньше вредили самим памятникам и отношениям между людьми.

© Пресс-Служба Эрмитажа
– На презентации книги вы упомянули музей в Южной Корее – спутник Эрмитажа, который может там появиться, и новый формат – это будет цифровая площадка. В этой связи интересно узнать: получается, что мы создаём музей совершенно нового типа, который уже не имеет отношения к классической форме. С другой стороны, в контексте нашего с вами разговора он может решить некоторые проблемы – например, невозможность движения или передачи каких-либо экспонатов.
– Тем более что мы живём в мире, где само перемещение экспонатов становится всё более проблематичным: слишком много рисков. Мы с этим столкнулись, когда перевозили произведения из Парижа, сегодня такие операции сопряжены с серьёзной опасностью. С одной стороны, бесконечные юридические претензии, с другой – нестабильная политическая ситуация и военные конфликты. Вероятно, это надолго. Поэтому сама идея альтернативных, в том числе мультимедийных, решений становится всё более востребованной.
Подобные музеи уже появляются, и их значение трудно переоценить – при условии, что они выстроены грамотно. Речь не о зрелищности ради эффекта и не о простой демонстрации изображений или фотографий произведений, находящихся в другом месте, а о создании иного повествования, нового сценария взаимодействия со зрителем.
Так, например, на выставке в Нижнем Новгороде мы реализовали проект, позволяющий по-новому взглянуть на эрмитажное пространство. Посетители могли буквально приблизиться к деталям: рассмотреть потолки, подняться к ним почти вплотную – то, что невозможно в самом зале Эрмитажа. Появляется возможность увидеть замысел художника, отдельные элементы, скрытые нюансы; из рамок словно выходят дополнительные истории. Такие форматы не заменяют оригинал, но способны существовать рядом с ним, дополняя музейный опыт.
Идея альтернативных, в том числе мультимедийных, решений становится всё более востребованной.

© Пресс-служба издательства СЛОВО/SLOVO
– Недавно открывшийся Большой Египетский музей в Каире порой критикуют за чрезмерную развлекательность, за какую-то картонность в представлении Египта. Смогли ли они, на ваш взгляд, соблюсти какое-то равновесие форматов?
– Это действительно выдающийся музей. Важно понимать, что сегодня мы наблюдаем рождение нового поколения музейных институций. Они формируются в странах, где музейная традиция либо отсутствовала, либо была заимствована из Европы.
Так, в Китае музеи открываются едва ли не ежедневно – и они изначально строятся на иных принципах, с активным использованием мультимедийных технологий. Похожий процесс происходит и в странах Персидского залива: здесь один за другим появляются крупные музейные проекты – Лувр Абу-Даби, Национальный музей Катара, Музей исламского искусства в Дохе. Все они представляют собой иной тип музея, с новой логикой экспозиции и работы с аудиторией.
Большой Египетский музей также следует этому направлению, соединяя современные музейные практики, сформированные в разных странах. Его масштаб закономерен: мы привыкли воспринимать древнеегипетскую культуру как грандиозную. В архитектуре и экспозиции музея эта идея получает наглядное выражение. Подобные проекты важно не столько критиковать, сколько внимательно изучать и сопоставлять: в какой мере их решения заимствованы из европейской традиции, а в какой опираются на собственный культурный контекст.

© Пресс-Служба Эрмитажа
– Ограбление Лувра в прошлом году заставило вас пересмотреть что-то у себя или, наоборот, сделать вывод, что у вас в плане безопасности всё в порядке?
– Мы быстро воспользовались ситуацией. На Зимней канавке долгое время стоял строительный городок – подрядчики занимались мостами, в том числе работали на самой канавке, и убрать их оттуда не удавалось. После случая в Лувре, когда в СМИ обсуждали подъёмное устройство у фасада, я написал губернатору с просьбой немедленно вывести стройку: подобные работы рядом с музеем представляют реальную угрозу, периметр в таких зонах всегда уязвим. Реакция была мгновенной – городок перенесли в другое место.
В более широком смысле Лувр и Эрмитаж развивались параллельно: программы «Большой Лувр» и «Большой Эрмитаж» стартовали примерно в одно время. Любая такая программа имеет цикл: сначала масштабная реализация, затем годы эксплуатации, а затем момент, когда всё снова требует обновления – от кровли до инженерных систем и средств безопасности. Техника устаревает, и её необходимо заменять. Лувр как раз подходил к этому этапу. Случившееся там могло произойти в любом крупном музее.
При этом важно понимать, что речь шла не о классической музейной краже, а о налёте. На такие угрозы должна быть иная реакция: системы безопасности музеев традиционно ориентированы на защиту посетителей и экспонатов, но в подобных ситуациях необходимы и иные меры, в том числе готовность к силовому противодействию. Музейная среда к этому пока не вполне адаптирована. Подобные случаи происходили и в других местах, например в Национальном музее Швеции в Стокгольме (22 декабря 2000 года преступники похитили автопортрет Рембрандта и два полотна Ренуара), и показывают, что характер рисков меняется.
Музей по своей природе связан с риском, на который он идёт, чтобы показывать искусство. При этом и системы защиты со временем устаревают, и внешние обстоятельства становятся менее предсказуемыми. Если раньше существовало негласное понимание, что музеи трогать нельзя, то сегодня ситуация изменилась. Усиливается криминализация, а дискуссии о «награбленных коллекциях» и деколонизации также формируют новую атмосферу вокруг музеев.
Мы вынуждены реагировать на эти изменения. Например, два года назад во дворе Зимнего дворца был установлен новый входной модуль с системой контроля, включая распознавание лиц. Это вызвало критику: говорили, что он нарушает исторический облик. Возможно, визуально это не идеальное решение, но без него обеспечить безопасность уже невозможно.
В случае с Лувром тревожит другое: на фоне произошедшего возникла волна злорадства, подпитываемая идеей «отмены музея». Между тем это прежде всего национальная трагедия, показавшая уязвимость даже крупнейших институций. Именно на это и следует реагировать – усиливать защиту и переосмыслять подходы, а не фиксироваться на внешних деталях вроде протекающей крыши, которая случается у любого музея.

© Пресс-Служба Эрмитажа
– Что вы думаете про «директоропад» в московских музеях? Пушкинский, Третьяковская галерея… Такие частые смены директоров влияют на управление музеем: если директор оказывается не такой уж постоянной фигурой, что он вообще успевает сделать?
– Это решение Министерства культуры, и мы в него не вмешиваемся. Вместе с тем в Союзе музеев России разработана Национальная программа развития музеев, в которой зафиксирован ряд принципиальных положений. Один из ключевых пунктов — отказ от хаотичной кадровой политики. Мы прямо говорим: один год – недостаточный срок для руководства музеем, за это время невозможно реализовать значимые проекты. Оптимальным мы считаем пятилетний срок директорства.
В программе также сформулированы другие важные направления. В частности, предлагается пересмотреть критерии эффективности музея: показатели посещаемости и дохода не могут быть основными, поскольку деятельность музея значительно сложнее. Отдельные блоки посвящены развитию реставрации и созданию гибкой системы профессионального обучения, формированию открытых фондов, вопросам безопасности, а также системе льгот – их содержанию, механизмам компенсации и возможным привилегиям для музеев. Этот документ уже подготовлен и сейчас обсуждается в профессиональной среде. Наша задача – выработать и предложить обществу целостное представление о развитии музейной сферы. В том числе мы настаиваем на том, что назначение директора на срок менее пяти лет неэффективно.
– В книге вы пишете, что из многих людей, которых вы водили по музею, только Саддам Хусейн оказался глух к Эрмитажу.
– Да, это правда.
– Как вам кажется, природа этой глухоты – это свойство конкретного человека или культурный феномен?
– Да, есть такие люди, зацикленные на себе и своём деле. Он был именно таким – предельно сосредоточенным, почти не способным отвлекаться. Мы много говорили об арабском мире, о революции; для меня он тогда был фигурой героической – человеком, совершившим покушение и бежавшим через пустыню. Все понимали, что он сложный, но при этом крайне интересный. Однако его интересы были сильно ограничены политикой, всё остальное оставалось вне его поля зрения. Раньше я никогда с таким не сталкивался.

© Пресс-Служба Эрмитажа
В книге я вспоминаю и другого человека – Абд ар-Рахмана аль-Арьяни, президента Йемена. Внешне – подчеркнуто традиционный, в национальной одежде, с кинжалом, он, казалось бы, должен был быть закрыт для всего чужого. Но, напротив, он легко переключался, проявлял живой интерес к музею и к иной культурной среде.
Похожий опыт у меня связан с президентом Ирана Сейедом Мохаммадом Хатами. Ожидая его визита, я предполагал, что потребуется особый маршрут, учитывающий возможные ограничения. В других музеях ради высоких иранских гостей в Европе закрывали скульптуры, изображающие обнажённое тело, здесь ничего подобного не требовалось. Он оказался человеком культуры, который понимает: есть разные традиции, и каждая имеет право на существование.
Именно это я имею в виду, когда говорю о «красоте различия». Ценность заключается в том, что люди и цивилизации не совпадают, что в разных местах складываются разные формы культуры. В этом разнообразии и возникает целостная картина. Непохожесть не должна становиться причиной конфликта – напротив, она заслуживает внимания и интереса.
– Принц Чарльз, по всей видимости, проявил больший интерес к Эрмитажу?
– Принц Чарльз, ныне король Карл III, – глубоко увлечённый искусством и понимающий культуру человек. Он уделяет особое внимание вопросам сохранения архитектурного наследия и традиционного облика исторических городов, при этом достаточно критично относится к современной архитектуре.
Наши контакты продолжились в рамках деятельности фонда, поддерживающего монастырь святой Екатерины на Синае. Я входил в его правление, поскольку в прошлом Россия участвовала в содержании монастыря. Сегодня эту роль во многом взяли на себя частные благотворители, в том числе из Великобритании. Фонд организовывал различные мероприятия в Петербурге и Лондоне, где мы и пересекались, так как принц Чарльз также входил в его руководство. В этой работе нас объединял общий интерес к сохранению христианского наследия на Востоке.
– У вас в книге есть живописное воспоминание о том, как в юности в Каире вы участвовали в сожжении плёнок и каких-то агитматериалов после смещения Хрущева и дым шёл на дом папского нунция. Меня очень заинтересовал этот фрагмент, хотел подробнее узнать о ваших впечатлениях об этом периоде.
– Я тогда был студентом. Это было замечательное время. Нам прямо сказали: «Делайте что хотите, следить за вами не будем, но если что-то пойдет не так – сразу вернётесь домой». Разумеется, ничего предосудительного мы не делали, но жили активно, стремились узнать как можно больше, были открыты миру.

© Пресс-служба издательства СЛОВО/SLOVO
– Чем отличаются от вашего поколения студенты, с которыми вы работаете сегодня?
– Они гораздо больше умеют, они изначально привыкли к открытому миру. Для меня, например, Египет был первой заграницей – я об этом пишу. Они много знают, многое умеют, в каких-то вещах даже более самостоятельны. Но иногда им кажется, что они уже всё знают. Мы, наоборот, точно понимали, что не знаем почти ничего: по-арабски толком не говорили, понимали, что надо учиться и учиться. У них больше уверенности – и это, в общем, нормально, потому что и мир стал другим, более жёстким.
И еще важная разница – в системе стажировок. Нас отправляло государство по обмену: платили небольшую стипендию, но всё было устроено, всё работало. Сейчас такой системы нет, люди должны всё организовывать сами: искать, договариваться, устраиваться.
Иногда это компенсируется частными договорённостями. Например, нам удалось наладить сотрудничество с университетами Омана, куда студенты могут поехать на стажировку на несколько лет. Кому-то, конечно, нравится всё делать самостоятельно. Но, на мой взгляд, лучше сначала пройти через нормальную, организованную стажировку, а потом уже действовать самому.
– Что сегодня стало с советской школой востоковедения?
– Она никуда не исчезла, она продолжается в русской школе востоковедения. Так же, как советская школа продолжала дореволюционную – достаточно последовательно и на высоком уровне, – так и сегодня эта традиция сохраняется. Это сильная школа с большим опытом, которая позволяет понимать и прошлое, и современность.
– Правда ли, что московская школа арабистики считалась более практической, а ленинградская – более академической?
– Да, такое различие действительно было. Ленинград находился в стороне, а в Москве, где сосредоточены Министерство иностранных дел и другие структуры, были более практические потребности. В Ленинграде, соответственно, работа была более академической.
Но со временем это различие исчезло. Во многом его преодолело наше поколение: мы одновременно занимались и практикой, и наукой. Я, например, работал с арабскими рукописями, переводил для высоких должностных лиц, преподавал – и в университете, и в партийной школе. Когда начался более интенсивный обмен и активная работа зарубежом, оказалось, что все мы совмещаем оба направления. Параллельно и в Москве усилился интерес к академической стороне – к классическим текстам, рукописям, фундаментальной подготовке. В результате и московские, и ленинградские арабисты нашего поколения оказались одинаково ориентированы и на науку, и на практику.

© Пресс-служба издательства СЛОВО/SLOVO
– Вспоминается ваше довольно резкое высказывание, когда критики обрушились на «Манифесту» (передвижная Европейская биеннале современного искусства, которая в 2014 году прошла в Санкт-Петербурге) и вы возразили, что маргиналам не следует вмешиваться в культуру. Как все-таки оградить культуру от вмешательства не совсем компетентных людей, которые стремятся ее контролировать?
Очень важно понимать, что культура должна контролироваться минимально. Но в силу разных соображений мы видим попытки вмешательства, зачастую не имеющие отношения к самой культуре. Ситуация вокруг «Манифесты» – показательный пример. Проблема заключалась не в непонимании современного искусства, а в политическом контексте 2014 года. Тогда звучали призывы отменить проведение биеннале в Петербурге из-за событий в Крыму. Однако подобная позиция подменяет смысл культурного события: если страна принимает международный художественный проект, то попытки блокировать его по политическим причинам не имеют отношения к культуре. Более того, это даже опаснее, чем критика со стороны тех, кто просто не принимает современное искусство.
Здесь важно различать два принципа. Во-первых, разнообразие – это ценность. Если что-то не вызывает отклика, это не означает, что оно не должно существовать. В Эрмитаже, например, одновременно открывается множество выставок — от современного искусства до исторических. Зритель может выбирать, что ему ближе.
Во-вторых, политика не должна диктовать искусству свои условия. Искусство, безусловно, связано с политическим контекстом, но не должно становиться его инструментом. Когда культурные проекты отменяются или блокируются по внешним причинам – будь то международные конфликты или отдельные случаи давления, – это уже выходит за рамки культурного процесса.
По материалам РБК Стиль Автор Александр Радаев


Добавить комментарий